Отец, – подумал Никто.

Он тихонько поднялся с постели, чтобы не разбудить Зиллаха. Он пошел в ванную, посмотрел на свое отражение в зеркале, твердо выдержал свой собственный взгляд и сказал: Уже неделю ты трахаешься со своим отцом. Сколько раз вы с ним целовались взасос – даже не сосчитать. Ты отсасывал у него… ты глотал сперму, из которой могли получиться твои братья и сестры.

Он специально старался себя застыдить, вызвать в себе омерзение. Но ему было совсем не стыдно. Он понимал, что, по мнению обычных людей, которые спят по ночам – людей из рационального мира дневного света, – он сейчас должен был чувствовать омерзение и стыд. Но он не чувствовал… хотя и старался почувствовать. В мире ночи и крови не действуют скучные правила мира нормального.

Никто даже не был уверен, что он и раньше чувствовал что-то такое, что обязательно должен был чувствовать по меркам нормального мира – даже когда он сам жил в этом мире. Мораль этого мира всегда была ему чуждой; а честолюбивые устремления никогда не привлекали его своим фальшивым блеском. Он попытался представить себе, как его бывшие друзья из школы занимаются любовью со своими отцами: Джули в позе «девушка сверху» со своим чопорным папой-юристом, Лейн отсасывает у своего старика, бывшего хиппи, который выращивает комнатные растения у себя в кабинете и считается компьютерным гением. Эта мысль вовсе не показалась ему скандальной; разве что – неаппетитной, потому что большинство пап не относились, по мнению Никто, к категории привлекательных и сексуальных мужчин. Но при этом он не считал, что это неправильно или плохо. Сейчас он уже сомневался, что вообще понимает значение этих слов. Может быть, существа его расы обладают неким врожденным аморальным инстинктом, который защищает их от чувства вины за то, что они убивают, чтобы поддерживать свою жизнь? И если бы у него самого не было этого инстинкта, то как бы он смог прокусить Лейну горло?

Никто попытался представить себе череду совпадений, которые привели к тому, что вампир-полукровка сбежал из дома, проехал автостопом более двух сотен миль и совершенно случайно встретился с представителями своей расы, среди которых был и его отец. Но представить такое было невозможно. Это было не совпадение. Это было предопределение. Где-то есть книга, в которой подробно расписана его жизнь с приложением в виде карты, и целых пятнадцать лет он бродил у границ этой карты, безнадежно заблудившись. Но теперь он нашел дорогу. И его нисколечко не волновало, что надпись под картой гласила большими буквами: Осторожно, чудовища.

Зиллах связал его с этим миром ночи и крови. Никто знал, что теперь Зиллах его не бросит, не оставит его одного. Однажды он не побоялся пойти против Зиллаха и сможет сделать это снова. И как бы странно это ни звучало, Зиллах, похоже, гордился им.

Зиллаха тянуло к нему с самого начала. Может быть, это был голос крови. Некая глубинная связь между отцом и сыном. Но тогда еще Зиллах не знал. И тогда эту нить еще, может быть, можно было порвать. Притяжение могло ослабеть и даже иссякнуть после очередной бутылки дешевого вина. Но когда Кристиан произнес эти слова – эти страшные и волшебные слова. Ты – сын Зиллаха, – эта хрупкая связь стала плотью.

Нет, только не плотью, а плотью и кровью. Эта связь закрепилась кровью, кровью Зиллаха и Никто, и еще – кровью Джесси, которая вытекла вся, когда она рожала Никто. Никто был кровь от крови Зиллаха, и теперь Зиллах его никуда не отпустит. Теперь они будут вместе всегда – тысячу лет. Они вполне могут столько прожить, тысячу лет и больше, и они по-прежнему будут вместе. Они будут вместе – Никто, Зиллах, Молоха с Твигом, а теперь еще и Кристиан – всегда. Они будут пить, неистово заниматься любовью и никогда не состарятся. И он больше не будет один. Никогда.

Никто улыбнулся, глядя в потолок. Хотя он этого и не знал, но теперь его улыбка стала другой – более знающей, искушенной и развращенной.

Раздались тихие шаги. Никто повернулся к двери. В дверном проеме встала фигура – темная тень, подсвеченная по контуру серебряным светом. Длинные волнистые волосы, прямая спина. Хрупкий и невысокий мужчина, который держался так, словно был семи футов ростом, величественный и крупный. Зиллах.

– Иди ко мне, – сказал Никто.

Зиллах подошел и скользнул под прохладную простыню. Когда Зиллах обнял Никто, тот закрыл глаза и прошептал:

– Папа.

Зиллах поцеловал его веки, лоб, губы.

– Да. Это так хорошо. Называй меня так.

– Папа, – повторил Никто, и Зиллах поцеловал его горло, грудь, нежную кожу под ребрами.

– Мой мальчик, – сказал Зиллах и слегка прикусил его кожу.

Никто почувствовал, как остатки его прежней жизни, которые еще иногда возвращались в воспоминаниях – город, где он вырос, отчаянно вялые и безразличные мальчики-девочки в пиццерии, два идиота, преисполненные благих намерений, которые называли себя его родителями, – уносятся вдаль на волне теплого языка Зиллаха. На волне запаха крови и горьких трав.

Ночь для раздумий.

Ночь, чтобы подумать о тех вещах, о которых обычно не думаешь, которые обычно сокрыты в топях бессознательного. Есть ночи, как будто вылепленные невидимой черной рукой. Есть ночи, как будто созданные для того, чтобы не спать и рассматривать трещины на потолке, или сухие цветы и листья, приклеенные над кроватью, или нарисованные звезды. Есть ночи, как будто созданные для того, чтобы медленно плыть в темном омуте мыслей, натыкаясь на какие-то набухшие, безнадежно испорченные штуковины и беспощадно вытаскивать их из трясины и рассматривать близко-близко.

Есть ночи, как будто созданные для печали, или раздумий, или же для того, чтобы смаковать одиночество.

Зиллах лежал рядом, обнимая Никто. Если бы кто-то поднял крышу трейлера и заглянул бы внутрь, поза Зиллаха показалась бы ему одновременно защитной и собственнической. Он лежал, касаясь щекой гладких волос Никто, и думал: Мое. Никогда прежде такого не было и никогда больше не будет. Это – мое. Мое семя, моя кровь, моя душа.

Сегодня вечером в «Священном тисе» играла какая-то кантри-группа. Группа откровенно отстойная, надо сказать. Кристиан сосредоточенно протирал стойку, стараясь не слушать унылые переливы гитары и не вникать в идиотские тексты типа: «Это сердце создано для того, чтобы пить, а не для тяжких раздумий». Он думал про Зиллаха и Никто, про их одержимую, извращенную страсть друг к другу. Ну и что? – думал он. – Какая разница? Кому от этого плохо? Нас так мало, и если две одиноких души нашли утешение друг в друге и избавились от одиночества, кому от этого плохо?

Он слегка опасался за Никто, потому что знал, что Зиллах – сумасшедший. И теперь – еще больше, чем тогда, на Марди-Гра пятнадцать лет назад. Зеленый свет у него в глазах стал еще безумней, его тяга к насилию и боли – еще более явной. Но, с другой стороны, может быть, они все так или иначе безумны – вся их раса. Очень просто сойти с ума, когда ты живешь год за годом на самой периферии мира. Зиллах и остальные… их безумие заключается в том, что они выбрали и полюбили жизнь на колесах. Изгои, бродяги, убийцы. Они счастливы своим безумием. А что касается Никто… может быть, быть любимым своим сумасшедшим, красивым отцом – для него это лучше, чем быть одному.

В другом конце города, где тяжелые ветви сосен нависают так низко, где осенние краски других деревьев кажутся черными в темноте, где вдоль дороги тянутся густые заросли пуэрарии, Дух лежал у себя в кровати, свернувшись калачиком. Он чувствовал Стива, спящего за стеной тупым пьяным сном – тяжелым сном без сновидений. В последнее время Стив почти не пил пива. Он перешел на виски. Сегодняшний вечер он начал с виски, разбавленного водой из-под крана, и закончил уже неразбавленным – причем хлебал его прямо из горлышка. Когда Дух увел его спать, Стив в одиночку прикончил почти половину бутылки.

Стив все говорил и говорил. Сыпал горькими обвинениями. Эта сука, говорил он. Эта гребаная девка. Этот зеленоглазый мудак, интересно было бы посмотреть, как он будет ухмыляться, если кто-нибудь оторвет ему яйца…